Главная > Переписка > Письма А. Г. Венецианова Милюковым
Поиск на сайте   |  Карта сайта
  • .


Венецинов в переписке с Милюковыми. Часть 1

Абрам Эфрос

Первые записочки Венецианова, адресованные Анастасевичу, были опубликованы пятнадцать лет назад (1916 г.), и с тех пор казалось, что мы услыхали, наконец, его живой и согретый интимностью голос. Это важно всегда для понимания художника, которого изучаешь; в данном же случае это имеет особое значение, так как интимизм есть внутренняя основа всего венециановского искусства; между тем, кроме легенд и догадок, в распоряжении исследователей ничего не было.

Однако записки Анастасевичу дают больше иллюзий, чем действительности: и Венецианов в них скуп на слова, и адресат не таков, чтобы с ним можно было говорить так, как того хотелось бы. Настоящая природа венециановской беседы прорывается лишь невзначай и тотчас же снова прячется. Она явно должна была бы быть словоохотливее, легче, суетнее, доверительнее, раскрытее, чтобы не сказать — развязаннее. Анастасевич ее замораживал — быть может, против своей воли. Он был в значительной степени человеком чужого круга; он принадлежал больше к тем, кого мнительный, хотя и неизменно покорный Венецианов считал своими зложелателями. Как-никак Анастасевич был человеком чиновным, литераторствующим, вполне своим среди того слоя петербуржцев, к которому Венецианов привык ходить за одолжениями, если не за прямым покровительством. В этих записочках Венецианов не похож на самого себя: обмолвится — и спешит извиниться, улыбнется — и опять кланяется; у него чужой тембр голоса; в нем прорываются фальшивые ноты. «Благопристойность, учрежденная расстоянием состояния, и прочее, и прочее», как выражается Венецианов, здесь действует с достаточно тормозящей силой. Можно сказать, что записки к Анастасевичу — это случайно долетающие до нас отрывки разговора с малознакомым человеком.

Корреспонденция с Милюковыми — иная; она настоящая, вполне венециановская. Она обширна, длительна и естественна. В ней есть ненавязанность поводов и откровенность суждений. Она цельна; от первого до последнего письма в ней проходит один тон, несмотря на то, что она охватывает больше двух десятилетий, почти полные четверть века. Но таков уж Венецианов: в 1820-х годах он говорит то же и так же, как в 1840-х, и его сорокалетние мысли и чувства тождественны с тем, что думал и ощущал он на седьмом десятке. Таким он был и в своем искусстве. В его картинах мало заметно проявляется развитие однажды установленных приемов и схем; оно малоподвижно, внутренне консервативно; оно эволюционирует только под большим давлением, неохотно отступая от определившихся форм и сохраняя по возможности все, что можно сохранить. Но все же живопись Венецианова податливее и гибче его личности. У этой не было причин и поводов сколько-нибудь явно менять себя. Сопротивление влияниям со стороны в ней было устойчивее. Это придало ровность и переписке с Милюковыми. Только в самом конце ее голос художника становится меланхоличнее, иногда грустнее, да и то лишь чуть-чуть; даже смерть жены, нашествие болезней оттеняются больше формально, чем внутренне, — извещением, пометкой, сопровождающейся все той же вуалирующей, смешливой прибауткой. Можно было бы подумать, что это остаток молодости и что дряхлеющий Венецианов тут щеголяет замашками давних лет. Однако это не так, скорее наоборот — ранние письма кажутся нам окрашенными специфической воркотней преждевременного старчества, и в их суетне нам слышится дребезжание венециановского заката.

Этого нельзя приписать условностям эпистолярного стиля. Случается, что цельность долголетней переписки проистекает от того, что она объединена искусственностью, свойственной каждому письменному языку. Она обусловливается уже непривычкой писать, заставляющей употреблять готовые штампы словооборотов. Она усугубляется еще тем, что считается общественно приличным в эпистолярных взаимоотношениях — словесным подбором, синтаксическими оттенками, риторикой, окрашивающей отношения людей друг к другу. Это позволяет отличать одно поколение от другого много прежде, нежели суть писем, изложенные в них факты и идеи, как покрой костюмов и фасон прически, дают нам хронологические определения раньше всех других примет.

В венециановской переписке все это, конечно, есть; но это играет второстепенную роль. Его словоохотливость заставляла его писать часто и много. Несомненно, что его переписка была когда-то обширна. Только незначительность жизненного положения тех людей, с которыми он был в постоянном и интимном общении, да отсутствие у них привычки сохранять письма сделало эпистолярное наследство Венецианова таким скудным. Писание писем было для него даже не занятием, а удовлетворением неодолимой потребности поговорить с людьми, отделенными от него расстоянием. В жизни, в непосредственном разговоре он, видимо, был еще непринужденнее, обильнее, безостановочнее, истекая словами вволю и досыта; под конец, он стал совсем уж словоохотливым старичком. Больше чем о ком-либо, о нем можно сказать, что он писал, как говорил. Переписка с Милюковыми совершенно безыскусственна. Если в ней и есть «расстояние состояний», то оно сведено с минимуму. Отправитель и адресат были деревенскими соседями. В этих условиях у нас искони главенствовал закон сближения, как закон контраста направлял жизнь в городах, и особенно в столицах. Нужна была огромная разница в имущественном положении, чтобы между соседями по имениям воздвигалась стена. Милюковы были много зажиточнее Венецианова; но все же это было лишь среднее дворянство со средним достатком. Только в самом начале, в первые годы знакомства, в венециановской переписке есть некоторая церемонность этикета, принятого в отношении к вышестоящим, хотя и не чваным соседям. Потом со стремительностью, даже забавляющей нас при чтении, в эту натянутость врываются какие-то гримаски, словечки, улыбки, прибаутки, ласкательные эпитеты, и вот уже начинает течь ничем не сдерживаемый, кроме собственного русла, поток венециановских сентенций и повествований.

Он течет так наполненно и свободно, что слово «письмо» подходит тут едва ли не меньше, нежели слово «дневник». С самим собой Венецианов беседует в них больше, чем с адресатом. Милюковы, отец и сын, кажутся чаще поводом, чем целью. По своей естественности эта венециановская переписка может считаться одним из самых чистых резонаторов обиходной речи первой половины XIX века. Письменный и разговорный язык в ней сближены так, что местами они просто совпадают.

Это — беседы очень хорошего, не очень умного, среднего человека. Он не хочет казаться больше, чем он есть, но и не согласен принижаться. Он полагает нужным в просвещении быть с веком наравне. Он — великий охотник пофилософствовать. Жизненные события привлекают его меньше своею красочностью, нежели возможностью извлечь из них общий смысл. Кругозор его не широк, однако он старательно наполняет его всем, чем может. Вместе с тем он художник, но именно «вместе с тем». Искусство не господствует над ним, не занимает даже преимущественного положения. Во всяком случае оно берет внимания и времени не больше, чем их берет хозяйствование. Венецианов — почти не профессионал, хотя и усердный художник. Это кажется неожиданным только сначала. Читая письма, мы естественно ищем прежде всего сведений и высказываний художественной значимости, но мы убеждаемся, что ни откровений, ни разительных событий в них нет. Больше того: мы приходим даже к убеждению, что таких вещей вообще в этой биографии не было. Как раз в те же самые 1820-е годы, которыми датируется начало переписки у Венецианова, в искусстве появляются его знаменитые «крестьянские жанры»; однако теперь ясно, что никаким «подвигом» это для него не являлось. Эпитет был применен к Венецианову литераторами, на расстоянии и со стороны, исходя не из жизненного события, а из существа того, что принес художник русскому искусству. В действительности все происходило буднично и тихо. Письма говорят, что это новое возникло само собой, походя под руками занятого хозяйством в своем скромнейшем поместье живописца,— может быть правильнее сказать: маленького помещика, работающего также и кистью. Искусство Венецианова отразилось в переписке так, как оно проходило в это время сквозь его жизнь — частью ее общего уклада, более широкого и менее значительного чем оно было само по себе. В этом смысле «Письма к Милюковым» трудны. Они не эффектны. Они нуждаются в медленном чтении. Надо многое осмысливать и еще о большем догадываться. Они требуют от читателя, чтобы он сам отыскивал соотношения между этим будничным Венециановым, погруженным в мелочь своего быта, и историческим Венециановым, создавшим эпоху в нашем искусстве.

Во всяком случае они сделали, наконец, вполне ясным его душевный облик. Это — сплав несложного, но разнородного состава. В нем как-то легко сочетается естественность чувств с ходульностью их проявления, простота мышления с искусственностью ее выражения. Высокий и низкий стиль здесь все время смешиваются; их пропорции — самые неожиданные; с Венециановым вечно, как говорится, и смех и грех. Он неутомимый любитель моральных общих мест, примененных к обыденнейшим делам. Для перехода от «святой воли божьей» к «старому знакомцу—геморою» ему не надобно даже и мгновения. Есть что-то, я бы сказал, епиходовское в его сентенциях, и одновременно — глубоко человеческое в его жизнеощущении. Он разом и смешноват, и трогателен. Он — затейник и любит в себе это. Он знает, что его манера говорить «всегда украшена и описками, и приписками». Он — шутник, остряк, не останавливающийся перед барьерами. Он предпочитает удариться, но взять их. Для него ничего не стоит скаламбурить так: «В четверг не из-перно, а из-устно принесу вам повинную голову», или даже так: «Желал бы я, чтобы наши идеалы вступили в материалы и принесли плод идеалам». Но в то же время он может найти и оттенок прелестной тонкости, освежающей привычную речь. Он говорит: «В богатых говором московских газетах», или: «Добрая моя палитра не стала еще холодеть ко мне».

Это выходит у него непосредственно, подвертываясь под руку, а вовсе не от надуманности, желанья блеснуть давно заготовленным эффектом. Напротив, по правилу, Венецианов — человек тишайшего самопроявления. Он наделен органической способностью к мимикрии. Его идеалы, его взгляды прямо как бы отлиты по средней форме той добропорядочности и общепринятости, которые должен исповедывать средний человек его эпохи. Если составить перечень высказанных им суждений о том, что такое добро и зло, обязанности гражданина или отца, царская власть, государственная польза, искусство и общественность, и так далее, мы получим совершенный свод средних норм, изложенных в столь же отстоявшихся словесных формулах. Вот примеры: «Единственное, самое вернейшее лекарство во всех болезнях есть твердость духа»; «Дружба есть не что иное, как христианская обязанность, согревающая душу высшим удовлетворением»; «Жалкое творение — человек, ценит одно лишь настоящее и благо и зло, прошедшему не внемлет, будущему не верит?. «В чувствах любви отсутствие то же производит, что отдаление солнечных лучей»; «Тот счастлив, кого не ослепляет едкий свет необузданной суетности», и т. п.


Тверь (1910 г.)

1

На пашне. Весна. Середина 1820




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Алексей Гаврилович Венецианов. Сайт художника.