Главная > Книги > Прямо приближается к тонкости и гармонии старых голландцев > Письма Венецианова
Поиск на сайте   |  Карта сайта
  • .


Глава четырнадцатая. Страница 6

1-2-3-4-5-6-7

Эти надежды и их крах, этот рывок вперед и возврат на круги своя обернулся для молодого художника трагедией. Как сложилась бы дальнейшая судьба одареннейшего юноши, если бы не неусыпные попечения Венецианова, сказать трудно. По сути дела, несколько последних лет своего пребывания на земле старый художник отдает Сороке. Он не только строго и внимательно учит его по своей методе. Он — наконец-то!— встретил ученика, вовсе не старавшегося всего лишь подражать учителю, но человека с необычайно яркой индивидуальностью. Венецианов как бы вынимает редкий дар юноши из глубины его души и бережно пестует его своеобычность. С Милюковым по поводу Сороки Венецианов разговаривает в письмах сухо, строго, насколько позволяла его натура. Вначале он даже не соглашается взять юношу к себе в Сафонково, если Сороке не будет вольной: «Ежели я его возьму, то то же будет, даже не то же, а хуже, тогда, когда у него останется перспектива теперешняя...» Несмотря на утрату надежды на вольную, Венецианов, конечно же, не мог не взять к себе Сороку. Он уже «заболел» им. Он посылал юношу в имение Философовых — копировать оригиналы. Время от времени Милюков возвращал Сороку к себе. И тогда Венецианов твердо настаивал, чтобы своевольный владелец не насиловал склонностей художника: «Вы можете Григорию позволить написать у вас какую-нибудь внутренность, но отнюдь не комнат ваших...» Вероятно, Венецианов понимал, что писать милюковские комнаты, где все говорило о вечной неволе, было бы Сороке невыносимо тягостно. И он продолжает, как школяра, наставлять Милюкова: чтобы тот дал Сороке писать то, «что он по своему инстинкту найдет для себя приветливым...».

Работы Сороки необычайно влекли Венецианова. Они были как бы отчасти и продолжением его собственных исканий, и вместе с тем являли нечто совсем отличное от работ учителя. Он примечал разницу чувств, с которыми юноша писал портреты и пейзажи: словно два человека, жившие в душе Сороки, выливались, не смешиваясь, там и тут. Портреты почти всегда печальны, люди в них озабочены, усталы; прежде всего, это ощущалось в портретах крестьян и крестьянок. Кажется, их писал смирившийся, неспособный более на бунт человек. Пейзажи — нечто, не имеющее аналогий во всем русском искусстве — поражали сочетанием множества качеств, порой как бы несовместных. Автор будто бы и хранит верность натуре, но на ее основе творит свою мечту, галерея его пейзажей — словно картины прекрасного, зачарованного царства, где властвует торжественный покой, открытая доброта земли, сказочный, вольный мир.

Милюкову взбрело в голову сделать Сороку садовником в своем поместье. По этому поводу с плохо скрытым упреком Венецианов писал: «...я ему сказал: что будто догадываюсь, что вы хотите из него сделать садовника, и поэтому он должен стараться вникнуть в эту часть методически, как в науку, и что при садоводстве рисованье ему принесет большую пользу... Это я ему говорил, чтобы что-нибудь сказать». Сколько боли стариковского сердца в этой последней фразе! Однако, видимо, Сорока внял совету учителя. Не исключено, что занятия садоводством, возможность из самой природы «строить» послушные воображению картины, а затем еще раз воссоздавать их на плоскости холста внесли в пейзажи Сороки неповторимую интонацию, некоторую загадочность, что и посегодня завораживает нас.

Венецианов не только учил, опекал, утешал навсегда раненого — какой печальный лик глядит на нас с автопортрета юноши! — Сороку. Мудрый человек, Венецианов старался обширнее загрузить его работой, почти все заказы, которые сам имел, он делал с Сорокой, добывал для него и другие — иконные образа, копии с классиков.

Сам Венецианов меж тем старел стремительно. Как он ни понуждал себя к прежней бодрости, с каждым днем становился все молчаливее и задумчивее. Подчас ему казалось, что жизнь прожита зря. Глядя на Сороку, переживая его трагическое положение, он вспоминал прежних учеников, и его порой обжигала мысль, что он ответственен за их сломанные судьбы. В одном из самых последних писем — в Петербург к Григоровичу — он говорит: «Может быть, Тыранов, Зарянко с аршинами; Михайлов, Славянский, Алексеев и проч. и проч. с сохами и топорами гораздо счастливее, беззаботнее бы были нежели теперь с кистями их.— Здесь я завидую последнему из моих крестьян в том, что как ему немного надобно для обеспечения счастья и — теперь в святки с каким полным наивным удовольствием он скачет, надев на выворот шубу, в соломенной шапке, под звуки бабьих песен и гармоники». Невольно вспоминаются слова писателя графа В. Соллогуба, который проницательно заметил: «Настоящим художникам нет еще места, нет еще обширной сферы в русской жизни. И Пушкин, и Гоголь, и Лермонтов, и Глинка, и Брюллов были жертвами этой горькой истины. Там, где жизнь еще ищет своих требований, там искусству неловко, там художник становится мучеником других и самого себя».

Работать для себя удавалось совсем чуть — донимали обмороки, припадки уныния, тоскливая тревога за неустроенных бесприданниц-дочерей. Непривычным, странным чувством томило приближение скорой кончины. Мирская суета столицы кажется ненужной, далекой: в одном из последних писем он признается, что «смотрит на движение мира уже не как в калископ, а как в телескоп», то есть давно не ждет причудливого сложения неожиданных и прекрасных картин, какие рождает легкое движение держащей калейдоскоп руки; для него окружающая жизнь — как далекая звезда, видная лишь посредством телескопа...

Не хватало сил, чтобы, как прежде, следить за хозяйством, которое постепенно хирело. Словно предчувствуя это, Венецианов загодя выбрал из детей своих дворовых сметливого паренька Лариона Дмитриева, приблизил его, самолично учил грамоте и счету — сознательно готовил на будущее толкового и добросовестного приказчика. И вот зимою 1843 года, когда Лариону сравнялось двадцать лет и он уже полтора года исправлял должность приказчика, произошла пренеприятнейшая история. Сейчас трудно по беспристрастным строкам официальных документов точно рассудить, сколько тут было правоты и сколько вины молодого приказчика и старого помещика.

Показания Лариона крайне противоречивы. То он винит во всем дворовую женщину Елену Никитину, якобы бывшую в недозволенной связи со своим помещиком, по наветам которой приказчик несправедливо терпел от барина. Затем отказывается от всех своих слов, говоря, что придумал все это для того, чтобы осуществить свое желание — попасть в рекруты. Что ж, можно поверить, что по молодости лет военная служба могла казаться юноше более вольной. Ему, с детства отмеченному барином среди сверстников, наверное, стали слишком тесны крепостные путы.

Однако средства, которые он избирает для осуществления своего замысла, мягко говоря малопочтенны: самовольные побеги, письмо к брату Никифору с просьбой выкрасть у Венецианова печать, чтобы выправить поддельные документы, грязные поклепы на воспитавшего его старого человека. Кстати, об этих наветах. Тверской губернатор в секретном письме уездному вышневолоцкому предводителю дворянства приказывает беспристрастно разобраться в деле Лариона Дмитриева. Есть в этой реляции такие строки: «При сем прошу не оставить обратить внимание на поведение г. Венецианова относительно дворовой женщины Никитиной». Ни в одном из последующих документов имя Никитиной не упоминается. Становится очевидным, что все, показанное сначала Ларионом и от чего он сам же и отказался, было грязной выдумкой.

Сам Венецианов в письме на имя предводителя дворянства Завальевского пишет, что поначалу Ларион исполнял обязанности приказчика отлично — «кроме свирепого обращения с крестьянами». Затем приказчик стал пренебрегать своими обязанностями, «а свирепость обращения с крепостными увеличилась, отчего произошел ропот». Это неудивительно — венециановские крестьяне не привыкли к такому обращению. И соседи, и уездное начальство не раз пеняли ему «в баловстве людей». Кстати, в письме Завальевского в уездный суд пишется: «...нахожу необходимо нужным и справедливым того Дмитриева... предать суждению по законам». А далее — снова упрек Венецианову в его слабости, ибо тот должен был «...за очевидные и столь явные проступки» подвергнуть своего приказчика «определенному ему по законам наказанию».

Далее в своем письме Завальевскому Венецианов говорит: «Словесные мои убеждения не действовали, почему в январе месяце я решился, запершись в своем кабинете один на один, убеждать его материально, приготовленными двумя прутьями: своеручно, для того, чтобы не тронуть его самолюбия, даже, сознаюсь, и собственного моего». Даже и теперь, доведенный до крайности, Венецианов хочет оберечь юношу от нравственного удара, от позора всенародной порки. Да и самому ему стыдно на старости лет при своих людях впервые взять в руки хоть бы даже и прут. Стыдно было и потому, что он сам выпестовал Лариона и чувствовал свою ответственность за то, что его воспитанник был так жесток с такими же, как он, крепостными...

1-2-3-4-5-6-7


2

1

Памятник Венецианову недалеко от Сафонково




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Алексей Гаврилович Венецианов. Сайт художника.