Главная > Книги > Первое, что схватывает взгляд зрителя,— это поверхность холста > Что или кто являлись музами для художников
Поиск на сайте   |  Карта сайта
  • .


Глава двенадцатая. Страница 3

1-2-3-4-5-6

Когда-то современники горестно сетовали на начавшиеся вскоре после победы над Наполеоном притеснения мысли. Но разве теперь, в эпоху царствования Николая I, в 1830-х годах, можно было бы представить себе в печати такие строки, вышедшие из-под пера декабриста Федора Глинки и опубликованные в 1817 году: «Всякий, кто бы он ни был, проходя мимо дому, под углом которого тлеются угли и может вспыхнуть пожар, имеет право и даже должен, обязан закричать: „Берегитесь пожара!" И всякий, увидя течь в корабле, имеет же право воскликнуть: „Корабль начал течь там-то!" Эти простые сравнения можно применить ко многому. Почему же не имеет всякий такого же права, заметя беспорядок в обществе, говорить прямо и гласно, что видит его и указывает на причину оного?» Да потому-то и нельзя было кричать об этом, что государственный корабль России уже тогда имел опасные пробоины, теперь же всем мыслящим русским стало очевидно, как катастрофична образовавшаяся течь. Впоследствии И. Тургенев довольно точно объяснит причины, по коим так разительно изменилась государственная точка зрения на задачи искусства в те годы. В «Воспоминаниях о Белинском» он напишет: «А между тем, как наш великий художник (Пушкин), отвернувшись от толпы и приблизившись, насколько мог, к народу, обдумывал свой заветные творения, пока по душе его проходили те образы, изучение которых невольно зарождает в нас мысль, что он один мог бы подарить нас и народной драмой и народной эпопеей,— в нашем обществе, в нашей литературе совершались если не великие, то знаменательные события. Под влиянием особенных случайностей, особенных обстоятельств тогдашней жизни Европы (с 1830 по 1840 год) у нас понемногу сложилось убеждение, конечно, справедливое, но в ту эпоху едва ли не рановременное: убеждение в том, что мы не только великий народ, но что мы — великое, вполне овладевшее собою, незыблемо твердое государство и что художеству, что поэзии предстоит быть достойными провозвестниками этого величия и этой силы». Иными словами, от искусства и литературы требовалось восхваление и возвеличивание постепенно деградирующей государственной машины... В этой ситуации искусству угодническому невозможно было обойтись без лжи и откровенного приукрашивания.

Венецианов, о котором теперь и в печати, и в художественных кругах говорили все реже, все менее одобрительно, наверное, стал пристальнее вглядываться в то, что восхвалялось, желая постичь, что же ныне надобно для успеха. Он смотрел на академические жанры — и не мог в своих рассуждениях свести концы с концами. Ведь всем этим художникам явно не было дела до той красоты, что действительно существует в самой жизни народа. Они выдумывали какое-то свое «красивое», они воображали, что природа недостаточно хороша сама по себе и нужно и ее, и жизнь непременно приукрашивать. Они наделяли своих мужиков какими-то «поэтическими» кудрями, наряжали их в богатые кафтаны, на бабах красовались нарядные душегреи и кокошники. Да к тому же еще эти приторно умильные лица — розовые, сытые, бездушные. Нет, не было тут ни правды, ни поэзии, одна риторика и выспренняя ложь.

Он перестал давать на выставки свои работы. В 1833 году «Русский инвалид» выразил сожаление, что «первоклассные наши живописцы, Варнек и Венецианов, не украсили своими картинами выставки». В 1839 году Венецианов в последний раз в жизни даст несколько картин для экспозиции, и с того года публично замолчит. Он работает, но в растерянности, которая овладела всем его существом, порой не знает, за что взяться. Кисть падает из рук. Он переживал то состояние или похожее, которое когда-то вызвало из уст Пушкина горькое признание:

Беру перо, сижу, насильно вырываю
У музы дремлющей несвязные слова.
Но звуку звук нейдет... Теряю все права
Над рифмой, над моей прислужницею странной,
Стих вяло тянется, холодный и туманный,
Усталый, с лирою я прекращаю спор...

Но вне творчества Венецианов жизни не мыслил. Спор с музою, а иногда — с годами все реже — мир и согласие с нею продолжался.

Озираясь на происходящее вокруг, читая «критики» в журналах, он подчас начинал сомневаться: а прав ли он в своем упорстве? Немало озадачил его старый знакомец Воейков. Многократно читал и перечитывал Венецианов строки, обращенные автором лично к нему, Венецианову. Воейков давал свои советы в мягкой форме, чуть снисходительно, но твердо и категорично, словно глашатай воли власть предержащих. Он уговаривал художника не ограничиваться изображением самих крестьян, он призывал писать сцены деревенской жизни: свадьбы, похороны, работы, забавы. «Например, сколько поэзии, игры страстей, сильных движений в сельской мирской сходке, перед почтовою станциею, в питейном доме, в харчевне; при рекрутском наборе! <...> А хороводы? Какое богатство, разнообразие в красоте, поступи, ухватке сельских русских девушек!» — восклицал Воейков на страницах 248-го номера «Русского инвалида» за 1830 год. Венецианов читал и недоумевал — чего же хочет от него автор? Да бывал ли сам, заботливый советчик, в кабаке? Видел ли он хоть единожды вблизи русского мужика? Знал ли его сколько-нибудь? Умел ли слышать в грубой мужицкой песне нечто, по словам Радищева, «скорбь душевную означающее», умел ли болеть за него сердцем, видя, как жаждущие забить тоску мужики шли в кабак, как быстро миг веселья сменялся порывами гнева, как оглашались стены убогих кабаков злыми спорами, нередко кончавшимися дракой? Это, быть может, хотел увидеть в живописи Воейков? Или плач и вой баб, провожавших из родного дома рекрута на четверть века солдатской каторги? Или мольбы крестьян сжалиться и не отбирать оставленный на семена хлеб в зачет недоимок на мирской сходке? Нет, правда Воейкову была нужна менее всего. Он призывал художника к созданию милых, красивеньких, ласкающих глаз сценок — наподобие привычных безобидностей фламандцев и голландцев, того, что Пушкин назвал мимоходом «фламандской школы мелкий сор».

И Венецианов решается. Решается рискнуть. Пишет подряд несколько сугубо бытовых сценок с развернутым сюжетом. В них больше фигур и больше действия, чем в прежних его картинах. Но все они — «Возвращение солдата», «Проводы рекрута», «Причащение умирающей» — безнадежно скользят по гладкой поверхности тщательно прикрашенной действительности жизни, не проникая, не прикасаясь даже к сути явлений. Были ли эти попытки сознательной изменой своим давно сложившимся, проверенным творческим принципам? Едва ли. Пошатнувшаяся уверенность в себе, безотчетное желание вернуть себе внимание публики, быть может, даже полудетское стремление снова завоевать ускользающий успех — скорее в этих чувствах надо искать побудителей его тщетных поползновений. Во всех них вместе взятых все же было нечто от никогда прежде не свойственной Венецианову суетности. Большой художник всегда крупно и расплачивается за, пусть минутную, слабость, за, пусть временную, капитуляцию перед требованием толпы. И пусть неосознанная до конца, измена себе все же состоялась.

Он знал, что за бедствие — рекрутский набор. Он не раз при них присутствовал. Ему самому привелось как-то везти одного из своих немногих крестьян в Тверь для сдачи в набор. Стенания, отчаянные крики, горестные причитания сливались в трагический хор, оглашавший окрестности. Вокруг набранных из казенных и помещичьих крестьян новобранцев толпились матери и невесты, старики и старухи, малые дети.

Что же видим мы в картине Венецианова? Чтобы затушевать трагизм этого всероссийского бедствия, он не показывает пугающей массовой сцены, когда в губернский город сгоняют вытянувших несчастный жребий парней со всей губернии. Он ограничивает действие стенами родного дома, словно можно поверить, что родные так и останутся, простившись, стоять у порога, глядя уходящему на полжизни сыну, или жениху, или брату вслед, а не побегут с ним до той черты, за которой он из рекрута превратится в солдата, принадлежащего уже целиком не дому, а государству. Изображенная художником сцена спокойна: не горе, а лишь легкое волнение ощутимо в душах действующих лиц. Все пристойно, приглаженно, благообразно. И все лживо. Вот про такие-то картинки и мог говорить Александр Иванов, когда его, бывало, спрашивали о бытовом жанре: «Пустячки-с».

1-2-3-4-5-6


1

На пашне. Весна. Середина 1820

Весна




Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Алексей Гаврилович Венецианов. Сайт художника.